Как политика проникает в разговоры о смерти и чем горевание похоже на тренинг личностного роста? Рассказывает социальный антрополог Сергей Мохов

С 2015 года в России издается научный журнал «Археология русской смерти». Он посвящен death studies — исследованиям, связанным с гореванием и культурой похорон. Главный редактор издания — социальный антрополог Сергей Мохов — в 2020-м выпустил книгу о том, как со временем меняется отношение европейской культуры к смерти.

«Бумага» поговорила с Сергеем Моховым о том, зачем нужны death studies, как в современном обществе горевание превращается в селф-коучинг и чему может научить смерть.

социальный антрополог

— Зачем нужно изучать смерть?

— Не думаю, что какой-то вопрос стоит изучать больше, а какой-то меньше. Наука строится из интереса и парадоксов. Поэтому на вопрос «зачем нужно изучать смерть» у меня нет ответа кроме «потому что она есть».

Если говорить о том, чем это может быть полезно, то здесь большое поле для размышлений. Например, затем, чтобы лучше понимать самих себя — что нами движет, как мы осмысливаем опыт смерти и к каким действиям это приводит. Если еще более глобально: затем, чтобы учиться говорить, а говорим мы потому, что такова наша природа. В этом плане смерть может нас научить быть людьми.

— Меняется ли восприятие смерти с течением времени?

— Возможно, это не так легко заметно, но изменения идут непрерывно. Даже за последние десять лет.

Если говорить о каких-то глобальных изменениях, то они связаны с трансформациями политики, науки, религии. По сути, эти изменения можно рассмотреть как конкуренцию разных типов знания о смерти и жизни человека, разных описательных и интерпретационных языков. Если для Средних веков это язык религии, в котором есть четкое представление о смысле смерти в теоцентрической картине мира, то [в] Новое время [происходит] постепенное освобождение от религии и переход к научному объяснению (главным образом, к медицинскому трактованию).

Современность — это политизация языка разговора о смерти, это идеи утопии, будущего, лучшей жизни, а значит, и принципиального переустройства социального и политического порядка. Пример тому — низовые движения, связанные с переосмыслением смерти и практик умирания: хосписное движение, эвтаназия, горевание, экопохороны (способ погребения, цель которого нанести как можно меньший урон окружающей среде — прим. «Бумаги») и так далее. Все они связаны не только с перераспределением языка смерти, но и с политикой, местом человека в процессе умирания.

— А язык смерти меняется? Стали ли люди меньше бояться говорить о смерти?

— Люди стали говорить о смерти по-другому: вопросы жизни после смерти, бессмертия и воскрешения сменились прикладными и очень политизированными вопросами. Посмотрите на дискуссии вокруг эвтаназии — разве люди говорят именно о смерти? Нет, они критикуют государство, требуют большей автономии для человека как субъекта.

То же самое и с хосписами. Это низовая политизированная идеология, диктующая западный взгляд на хорошее умирание. Хоспис — своего рода создание иллюзии продолжающейся жизни, при этом жизнь понимается в либеральном ключе: человек — это субъект, который производит выбор. В этом фокусе хоспис — пространство с иллюзией потребления.

— А с чем, как вам кажется, связаны дискуссии вокруг эвтаназии?

— Эвтаназия — это лакмусовая бумажка ваших политических взглядов. Прежде всего — касательно вмешательства государства в частную жизнь, вопросов свободы и выбора человека. Как правило, сторонники эвтаназии — индивидуалисты, которые не доверяют государству и другим крупным институциям: здравоохранению, полиции и так далее. Такие люди, как правило, противники войны и милитаризма.

Противники же эвтаназии, наоборот, — государственники, консерваторы, сторонники контроля и делегирования. Конечно, есть исключения, но, как правило, это разделение достаточно хорошо работает.

— Изменяется ли переживание смерти? В чем различие между нашим веком и прошлыми?

— Мы становимся всё более сентиментальными, об этом отлично свидетельствует рост количества слов, которыми мы выражаем горе и утрату. Тони Уолтер, ведущий исследователь в поле death studies, отмечает, что за последние 30–40 лет количество таких слов выросло в 60 раз. Мы действительно увлечены переживаниями, собственными чувствами и эмоциями, которые проходят путь коммерциализации — то есть превращаются в продукт, товар.

Для современных людей горевание медленно, но верно становится элементом селф-коучинга, менеджерского управления, в принципе, как и всё остальное. Надо быть умным, целеустремленным, преодолевать трудности. Эмоции, в том числе горе, получают в этой картине мира свое место — [место того], с чем надо уметь справляться.

— Отличаются ли разговоры о смерти в разных языках? Например, в русском и английском?

— Разумеется. Русский язык вообще крайне скуден для разговора о прикладных вопросах смерти, зато куда более богат для разговора о философских аспектах.

— Стали ли люди по-другому реагировать на чужую смерть? Повлияли ли на это телевидение, интернет и соцсети?

— Я бы мог, как заправский политик, сказать, что количество смертей на телевидении отразилось на нашем представлении о смерти и привело к серьезной переоценке, но не скажу. Думаю, что смерть на ТВ всё же считывается как медиаобраз, даже если это новости. То есть что-то очень далекое, игровое, находящееся под контролем.

Когда вы смотрите новости и фильмы про войны и катастрофы, то хоть и тревожитесь, но всё же надеетесь, что вас это не коснется. В этом плане медиа продолжают создавать для нас иллюзию далекой смерти, несмотря на ее натуралистичность и регулярность.

— Как сейчас соотносятся религия и смерть? Стала ли смерть более непонятной и страшной после создания СССР и курса на атеизм?

— Я не думаю, что советский проект смог распространить атеизм и сделать его common place (обычным делом — прим. «Бумаги»). Традиционный христианский язык до сих пор достаточно сильный игрок на рынке мортальных объяснений. Достаточно, например, посмотреть на опросы общественного мнения в США, которые посвящены представлениям о жизни после смерти: подавляющее большинство людей как верило, так и верит в жизнь после смерти, а также в рай и ад. Но и эти объяснения меняются и адаптируются под критикой — в этом вся прелесть конкуренции. Например, Второй Ватиканский собор в 1960-х годах признал, что кремация никак не мешает воскрешению и спасению. Хотя до того момента он яростно отбивался от этого.

— Что такое социальная смерть? Насколько она отличается от обычной в антропологическом плане?

— Мы не очень понимаем, что такое смерть и как она может быть концептуализирована. На вопрос, что такое смерть, ответов достаточно много — начиная от достаточно очевидных биологических и заканчивая метафизическими. Эти объяснения противоречивы и не всегда сводимы друг к другу: например, мертв ли человек в глубокой деменции? Ведь социально, как личность, он совершенно уничтожен. А человек, мозг которого мертв, но тело поддерживается с помощью развитых медицинских технологий? В этом фокусе смерть для нас загадка даже на уровне языка и вразумительных концепций. Но мне не хотелось бы, следуя за [Людвигом] Витгенштейном (австрийский философ — прим. «Бумаги»), молчать о том, о чем не можешь говорить. Всё же хочется пытаться.

Социальная смерть — это как раз пример с деменцией, то есть ваше постепенное выпадение из коммуникации с социальными миром, разрушение личности. В какой-то степени это то, что происходит с человеком в тотальных институтах — концлагерях, жестоких тюрьмах, психбольницах.

— Остался ли в обществе страх смерти? И пользуются ли им политики и маркетологи?

— Мне кажется, он никуда не делся и не денется, он онтологичен, если так можно сказать. Пользуются ли им — очевидно, да. Впрочем, как и всеми страхами и желаниями людей: сексом, смертью, заботой о потомстве, властью, тщеславием.

— Как современные люди относятся к бессмертию?

— Я думаю, что желание бессмертия никуда не делось: люди хотят жить как можно дольше и лучше. Для этого они изобретают различные способы, которые, как им кажется, могут в этом помочь. Сейчас это идеи цифрового бессмертия, борьбы со старением, биохакинга. Однако проблема у всех этих течений одна: пока не очень понятно, что такое человек — только его тело или есть какая-то душа? Как они связаны? Что такое сознание человека, чтобы его можно было сохранить? Эти нерешенные вопросы изначально делают все практики по поиску бессмертия утопиями. Найди то, сам не знаю что.

— А как пытаются облегчить мысли о смерти?

— Позитивно думать о смерти. Современная западная культура старается обо всем мыслить позитивно. Человек, который грустит и слишком серьезен, признается больным и [подлежащим] срочному излечению. Поэтому у всех тотальная депрессия и тоска — любые фрустрации сразу классифицируются как психические проблемы.

Современный человек разучился тосковать и пребывать в долгой и тянущейся грусти. Этому тренду следует и смерть. «Давайте мыслить о смерти позитивно», — кричат вам из каждого угла. А я вот так не думаю. О смерти надо для начала просто хоть как-то мыслить.

В 2020 году человечество переживает пандемию, из-за которой умирают сотни тысяч человек. Можно ли сравнить это со смертностью от чумы в Средние века?

— Не думаю. Всё же темпоральность и количество жертв не сравнимы. Однако вполне возможно, что коронавирус как смертельная угроза может подарить нам хороший урок и повод поразмышлять — о заботе, природе, власти и справедливости, неравенстве и взаимопомощи. Смерть может учить.

В журнале «Археология русской смерти» публикуются статьи об изучении бессмертия в СССР и мемориалах. «Бумага» рассказывала, как можно прочитать все выпуски.

© Газета «Бумага» https://paperpaper.ru/

Optimized with PageSpeed Ninja